English version
Главная Новости культуры Последние поступления Виртуальный тур

Новости культуры

20.07.2017

Виктор Ерофеев о Пикассо

С.Крючков― 21 час, 6 минут в российской столице. Мы начинаем программу «Разбор полета». Проведут ее Станислав Крючков и Андрей Ежов. Препарировать, по мере возможности, будем полет писателя Виктора Ерофеева. Виктор Владимирович, здравствуйте!

В.Ерофеев― Да, здравствуйте!

А.Ежов― Я напомню нашим слушателям, что программа «Разбор полета» — это программа о людях и, прежде всего, о решениях, которые они принимали и том, чем руководствовались при принятии этого решения.

Я напомню средства связи с нашей студией. Телефон для sms: +7 (985) 970 45 45, аккаунт vyzvon в Твиттере, форма на сайте «Эхо Москвы». Нас можно не только слушать, но и смотреть на сайте «Эхо Москвы» в Сетевизоре.

Вот, наверное, начнем с традиционного вопроса…

С.Крючков― О решениях. По обыкновению мы начинаем с вопроса о самом сложном, определяющем жизненном решении, которое приходилось принимать. Припомните?

В.Ерофеев― Было много решений. Но, наверное, самое тяжелое решение было связано с «Метрополем», с альманахом «Метрополь», потому что там был в это дело включен отец. И решать было, конечно, этот вопрос очень и очень трудно.

А дело было такое. Вышел альманах «Метрополь», вышел он в Штатах у Карла и Эллендеи Проффер в издательстве «Ардис». И тут же началась, вообще, просто беда. Потому что нас восприняли как «литературных власовцев» — вот вся команда. А мы делали альманах впятером: Битов, Аксенов, Искандер, Женя Попов и я. Ну, и в общем, нас стали лупить изо всех сил.

Но тут, как всегда по иезуитски, подключился КГБ. И в конечном счете Громыко, бывший министр, тогда он реальный министр иностранных дел, он вызвал отца, который был послом Советского Союза в Австрии. А мой отец тогда должен был вернуться и стать замминистра иностранных дел, и вообще, у него была очень серьезная и интересная карьера. А тут он был послом Советского Союза в Австрии при международных организациях.

То есть Вена – это перекрестный такой путь для всех шпионов, для всех больших бизнес-проектов, для торговли чем угодно и как угодно, в общем, самый такой большой шпионский центр Европы. Отец там занимался МАГАТЭ, атомным разоружением, вооружением, и был очень важной фигурой даже для высокого советского руководства, потому что он мог набирать себе в представительство определенную квоту советских людей. А там платили реальные большие доллары. То есть это была такая, что называется, кормушка высокого класса. Ну, вот такой пост он занимал. И отец был блестящий совершенно человек. Вы, наверное, знаете: он был переводчиком Сталина личным, чем только ни занимался; был помощником Молотова многие годы и так далее. А тут он был посол.

И вот он был вызван в Москву. Я последний раз на черной «Волге» подъезжал к трапу самолета. Отец спустился и сказал мне, что это он из-за меня приехал: его вызвал Громыко. И тут же мне сказал: «Только в машине не говори: водитель тоже все слушает». И мы приехали домой, он мне сказал, что его ждет Громыко на следующей день. Громыко его взывал, сказал: «Или Виктор пишет…, — а мы же из одного круга, поэтому все знали: я был предатель своего класса, — Виктор пишет письмо раскаяния и печатает его в «Литературке» точно, но и в «Правде», наверное, потому что история-то шумная. Или, если он не пишет это письмо, ты не едешь в Вену – всё, конец тебе… конец карьеры».

Ну вот, отец пришел и сказал, что вот такая ситуация: «Или у меня конец карьеры – или пишешь письмо раскаяния». А поскольку я был ведущий там, — ну, просто так случилось, что я придумал «Метрополь»; меня в КГБ звали Воландом за мои эти ухищрения, подпольная у меня была кличка для них, — то поэтому тут били по мне прямой наводкой. И надо было как-то решать это.

Отец 40 дней был в Москве. В Москве он посетил все те организации, которые вели дело «Метрополя». Он был постоянно в Политбюро. Он сказал: «Я за всю жизнь не был столько в Политбюро, — а он все-таки много побывал в Политбюро, — как из-за тебя». Там ему сказали, что если я не напишу письмо, то я костей не соберу. Сказал ему Зимянин, который его друг, он играл с ним в теннис, вообще… Ну, там были, конечно, замечательные истории, потому что заведующий отделом ЦК КПСС Василий Филимонович – друг отца и мамы со студенческих лет – в кабинете Зимянина, когда Зимянин спросил: «А вы знакомы?» — он подошел, протянул руку и сказал: «Шауро». Отказался уже.

То есть земля лопалась. Это просто извержение вулкана такое, как на Этне. Потом ему в КГБ показали огромное, на меня собранное досье, где мои телефонные разговоры даже распечатывались. И там, вообще, все мои знакомые, друзья, девушки – все были выставлены на видное место, и все как полагалось… Да, а в МИДе ему предложили отказаться от меня как от сына. В общем, был такой 37-й год, перемешанный с какими-то ужасами такого, брежневского времени «усталых мух».

Ну, вот, представляете, его таскали по всем этим заявлениям и сказали еще, что не напишет – костей не соберет. Ну, и ясно было, что они куда-нибудь меня в армию направят, и там, вообще, порешат.

И вот, 40 дней. Отец получал зарплату в долларах и работал только со мной. Никого больше не было, только мы вдвоем. Наша домработница сбежала. Ей сказали, что меня арестуют и расстреляют, поэтому она сказала, что «знаете, я все-таки отойду в сторону». Мы были вдвоем. Папа не большой был кулинар. Я ему готовил сосиски, салат делал. Мы сидели, в общем, ужинали и рассуждали. Мы попробовали разные варианты – ничего не получалось. Все бросились врассыпную. Те знакомые, которые у отца были на самом-самом верху, тоже, в общем, молчали, никто ничего не помогал.

Ну, естественно, я попадал в страшное положение, потому что или мне надо было предать «Метрополь» или мне надо было предать родителей. Мама лежала в больнице. У нее была онкология – в Вене. В общем, мрак такой был, хуже которого придумать ничего нельзя было. И вот мы, значит, всё туда-сюда… Отец совершенно не требовал прямо, не стучал кулаком: «Пиши письмо!» — он просто искал варианты. Ничего не получалось при всех огромнейших связях, которые были у него.

И мне, в общем, тоже надо было ребятам из «Метрополя» сказать, что у меня такая ситуация. Но они тут понимали, что если я откажусь от «Метрополя», то «Метрополь» закроют, потому что я как бы главный редактор «Метрополя». Какой же «Метрополь» без главного редактора? Поэтому удар и в эту сторону.

И тут на 40-й день вечером отец пришел тоже откуда-то с секретариата ЦК, бледный весь. И мы сидели. Я ему сделал сосиски сделал, салат какой-то, в общем, я тоже был кулинар не большой в то время. И мы сидели, ели ужин. Такая темная квартира, у него большая квартира на улице Горького. У нас Фадеев был сосед по черной лестнице, поэтому можете себе представить, квартира была немаленькая. Квартира прямо вся поменялась: вся эта мебель парижская, она как будто съежилась, как-то по-гоголевски пропала совсем.

И он начал мять белую салфетку, посмотрел на меня и говорит: «Знаешь что, в нашей семье есть уже один труп. Это я, — он на себя показал, — если напишешь письмо, будет два трупа». Это посол Советского Союза мне сказал. Ну, тем самым сказал, что «не пиши»?

С.Крючков― А сколько лет отцу в это время было?

В.Ерофеев― Отцу было 59, а мне было 32.

А.Ежов― Если возвращаться к вашему детству, — это, собственно, известная история, что ваш отец был крупным дипломатическим чином, — как-то политическую ситуацию в стране обсуждали? Вот вы помните, как это было: завуалировано, на прямую?

В.Ерофеев― Там была масса всяких и смешных и невероятных моментов, потому что отец был очень привержен Кремлю и не только потому, что он был личным переводчиком Сталина с французского, то есть он переводил и де Голлю и потом дружил даже с де Голлем. Начал он Сталина переводить в 24 года, в общем, мальчиком еще был совсем. Приехал из Швеции. Первый его дипломатический пост был во время войны у Коллонтай. Он был ее личный политический секретарь. Приехал в Москву, и Молотов взял его в свой секретариат, и он стал помощником Молотова. Он разрабатывал концепцию «холодной войны» со стороны Советского Союза. В общем, все было круто. Но все равно

Был интересный момент, что в нашей семье какого-то безумного поклонения Сталину не было. Когда мне было 5 лет, хорошо помню, к нам пришел сын Подцероб. А Подцероб возглавлял секретариат Молотова, то есть он был повыше Папы, и мы жили в подъезде, кстати, где еще был Власик – вот тот самый знаменитый Власик, который был начальником охраны Сталина. Поэтому там машины стояли все начищенные как сапоги: стояли ЗИСы шикарные у нас во дворе, и в нашем подъезде дежурила охрана. Мыли в квартире чуть поменьше, а с другой стороны парадного был Подцероб Борис Федорович, такой известный тоже крутой деятель сталинских времен. И пришли его дети на мой день рождения: Леша, который потом стал послом и Кирюша, который потом, надо сказать, ушел в бомжи – такая расстановка сил была.

И Леша на мое дне рождения поднял томатный сок и сказал: «Первый тост за товарища Сталина». Хорошо помню это. И я тоже потянулся стаканом томатного сока, но я увидел прохладные глаза мамы и папы и понял как-то, что в общем, они не поощряли меня. То есть, видимо, я чокнулся – я уже дальше не помню, — то такая была остановка. И вообще, получалось, что все-таки в наш ей семье Деда Мороза любили, если говорить про богов, чем Сталина.

А потом случилась интересная история, которая дальше раскручивалась. Вообще, эту историю бесконечно можно рассказывать, но я конкретно об этой. Когда Сталин умер, мама плакала, я помню, а отец нет, хотя он был, казалось бы…

А.Ежов― Да, максимально приближен.

В.Ерофеев― И я потом в книге «Хороший Сталин», которая, кстати, только что переиздалась у нас с «Риполом», замечательным издательством моим любимым.

Я уже отца спросил: «А чего ты не плакал? Вот мама плакала, а ты не плакал». И выяснилось, что, оказывается, уже Молотова забирали как американского шпиона, то есть уже снимали у него занавеси в кабинете и люстры снимали. То есть, в общем, это уже такая показуха была, что всё кончается. И совершенно неудивительно, что потом, конечно, Сталина убили, явно совершенно. Потому что куда же уже? Терпеть было невозможно. Это было начало 53-го года.

И поэтому отец, действительно, понимал, что если бы еще продлился Сталин две недели, то он бы пошел в ГУЛАГ, а меня бы отдали, наверное, в детский дом, и у меня было совсем другое детство. Потому что после того, как умер Сталин, отец поработал еще два года, и мы уехали в Париж. И там началось уже совершенно другое детство у меня, потому что тогда был там Пикассо, Шагал, всякие эти ребята.

А.Ежов― О Париже мы еще поговорим. А в каком возрасте вы поняли, что вы, в общем, представитель не самой рядовой советской семьи, и вот с этим осознанием что-то пришло, или как-то это было само собой разумеющееся?

В.Ерофеев― Дело в том, что когда ты находишься в семье, где ты не испытываешь каких-то особенных сложностей, ты не очень думаешь, насколько ты привилегирован. Ты только думаешь о том, что нормально тогда было: сначала было счастливое сталинское детство, потом было счастливое парижское детство. Была невероятная совершенно история, которая, общем, человека очень высоко поднимает не в смысле денег, а в смысле того, что он видит мир довольно свободными глазами. Он не связан нищетой, он не связан какими-то бедами.

Мама моя прекрасная, она переводила Драйзера сначала, потом переводила французов, потом Трумена Капоте последние романы – это мама переводила. Так что, в общем, она была переводчица, умница, прекрасная, действительно, и красавица. Папа потом стал вице-президентом ЮНЕСКО. Тоже немаленькая должность. Понимаете, все было на таком уровне, что не было понятия зависти, и одновременно не было понятия высокомерия, потому что меня просто к этому не приучили. Это была семья такая европейская, сильная. В семье просто к этому не приучили.

Так вот поэтому, когда мы как-то с Прилепиным встретились во дворе того дома, где я жил в Париже, — это сейчас это резиденция посла, а тогда это было посольство – мы жили на 4-м этаже, — когда мы вышли уже поддавшие во двор, — а он еще тогда писал какие-то свои романы о справедливости и был вполне контактный человек, — он спросил: «Так ты тут жил?» Я ему показал наверх: «Вон, — говорю, — на четвертом этаже квартира была». – «Ну и как?» Я сказал: «Сверху виднее». И, действительно, если правильно находиться сверху, то, конечно, виднее. То есть если тебе не закрывает пелена какого-то тщеславия и подлости изначально… То есть, я хочу сказать, что английская королева лучше знает жизнь, чем подзаборный бомж.

С.Крючков― Этот Париж вашего детства, он сыграл определенную роль в выборе – начнем с банального – темы для вашей диссертации? Ведь рубеж 50-х и 60-х, я так понимаю, это как раз время дикой популярности французских экзистенциалистов – Камю, Сартра.

А.Ежов― По поводу Парижа я просто хотел поинтересоваться ощущениями от смены обстановки. Все-таки это совершенно два разных мира на тот момент.

В.Ерофеев― Знаете, надо сказать, что было непонятно, где обстановка была лучше: на улице Горького или в посольстве в Париже. Другое дело – просто в Париже было гораздо меньше черной икры, могу сразу сказать. Естественно, отец получал паек, и так была черная икра. И бабушка с гордостью звонила маме и говорила: «Витюша съел целую баночку черной икры. И это было так, что я есть не хотел. И вообще, черная икра мне тоже не шла. И всё это было совершенно… ну, то есть это такое детство не особенно даже похоже на детство людей из Политбюро, потому что те работали и дрожали. А это был все-таки профессия достаточно свободная. Отец разрабатывал планы, например, участия СССР в плане Маршала или потом в НАТО после смерти Сталина. То есть, в общем, этим помощникам давали некоторое поле деятельности, они чувствовали себя довольно свободно. Поэтому у меня тоже не было такого ужаса, что папа какой-то забитый чиновник. Он играл в теннис еще в Москве в сталинские времена, в большой теннис и меня обучил – в шахматы, в теннис и все прочее.

Поэтому если говорить о том переезде, то первое было впечатление: Мы едем с Северного вокзала в Париже. Это лето. Все в шортах. Какие-то странные люди в шортах. Такое впечатление, что это на пляже, этот Париж как пляж такой. Жаркий Париж, пляж, все такие легкомысленные. И посольская машина тащит за нами наши чемоданы. А мы едем в какой-то легковушке. А мама поворачивает голову и говорит: «Витюша, а вот это – Елисейские поля». И я поворачиваю голову и никаких там полей не вижу: какая-то улица. И мне кажется, что там, за Триумфальной аркой начинаются эти поля. Я говорю: «Мама, я вижу поля». То есть вру. Полей не было. Вот с этого начиналось.

Но потом, конечно, там все перекрутилось, потому что мы жили в посольстве, где в 30-е годы расстреливали белогвардейских офицеров и генералов. И потом мне Саша Авдеев – посол во Франции, друг мой; потом он министром был культуры, сейчас он в Ватикане – он мне показывал гараж, где их закапывали. То есть их ловили на улицах Парижа… Представляете, мы жили как бы на кладбище. Страшно подумать. Их там просто уничтожали в этом гараже, куда я забегал мальчишкой, естественно.

С.Крючков― А каков был круг общения этого мальчишки во Франции?

В.Ерофеев― Невероятный, конечно. Потому что вот Ив Монтан, помните, он приезжал в Советский Союз в 56-м году? Пел, и после этого была страшная мода на Ива Монтана и на Симон Синьоре. Это были близкие друзья моих родителей, я их знал хорошо, просто мы с ними общались. А папа как раз и запустил Ива Монтана в Москву в 56-м году. Вот он был советником по культуре, то есть это его была должность, при которой он мог, в общем, делать первые шаги оттепели. Во-первых, мы знали всех музыкантов – и Ростроповичей… И тоже это прошла потом дружба с Ростроповичем вплоть до оперы Шнитке «Жизнь с идиотом», где мы работали вместе.

А.Ежов― Но это все тоже не вызывало такого ощущения, что круг общения семьи совершенно непредставим для обывателя на тот момент советского?

В.Ерофеев― А тогда до обывателя очень далеко было идти. Да и не было обывателя. В этом посольстве были водители, были горничные. Они не были обывателями. Они были просто такой рабочий советский класс. И были дипломаты и кагэбэшники, естественно, и кто там только не было. И обывателей там было мало.

И была советская школа в Булонском лесу. И мы прятали пионерские галстуки, когда проезжали через те же Елисейские поля, потому что нам сказали, что будут провокации, что будут камнями бросаться. Такая история была невероятная. Но она обучала очень многому. Если говорить не по байкам, и говорить по каким-то линиям уже жизни, то можно сказать, что, несмотря на то, что я был в советском посольстве, ну, конечно, мы ездили по Франции, и я познакомился с Пикассо. На моих глазах Пикассо получал от папы чемодан денег для коммунистической партии. Пикассо рисовал мою руку вот эту, обводил и прочее. Чего только не было.

Но главное было то, что как бы сломался вестибулярный аппарат однокультурности, появилось две культуры: появилась европейская культура, другая – русская. Очень важные две культуры, которые, собственно, и сделали из меня того писателя, кем я являюсь. Потому что одна культура сейчас и в конце 20-го и в начале 21-го века – это такая душная комната, потому что ты начинаешь, как ни крути, превращаться в какого-то этнолога, этнографиста, когда ты занимаешься какими-то своими делами. А здесь, когда у тебя есть две культуры, — хорошо бы еще и третью, — ты видишь разные параметры мира. Это все равно, как ты идешь по коридору – и зеркала с двух сторон, и отражается очень много. Такая игра зеркал очень нужна для писателя.

А что касается экзистенциализма. Я не видел Сартра и Камю, вот представьте, потому что Камю был как бы не очень близкий друг Советского Союза. С Сартром отец много работал, но никогда к нам домой… Арагон, конечно, приходил, Сартр не приходил. Но зато я встретился с тем, кто основал французский и вообще мировой экзистенциализм. Это был Габриель Марсель. Это был самый ведущий французский философ 30-х, 40-х, 50-х годов. И этот старикашка – потому что я писал диссертацию «Достоевский и французский экзистенциализм» — он написал личное письмо своей рукой, как он относится к Достоевскому. Это, конечно, был огромные подарок.

С.Крючков― И здесь сошлись религиозная нотка Марселя и атеизм Камю и Сартра.

В.Ерофеев― Да, да. Вот, знает человек…

А.Ежов― Программа «Разбор полета» на «Эхе Москвы». У нас сегодня в гостях Виктор Ерофеев, писатель. Мы вернемся в эту студию после небольших новостей и рекламы.

НОВОСТИ

А.Ежов― 21 час, 35 минут в Москве. Это программа «Разбор полета». Здесь – Станислав Крючков и Андрей Ежов, а в гостях у нас – писатель Виктор Ерофеев. Я напомню средства связи с нашей студии, если есть желание высказаться, прислать реплику или вопрос, то телефон для sms: +7 (985) 970 45 45, аккаунт vyzvon в Твиттере, существует форма на сайте «Эхо Москвы». И у нас еще идет трансляция на канале «Эхо Москвы», на YouTube, здесь же есть небольшой чат. Всё читаем.

С.Крючков― В первой части нашего эфира мы говорили о том, что в жизни вашей семьи сошлись русская культура и европейская культура. Вы, безусловно, русский европеец. А вот тема России и Запада, их взаимоотношений вас по-прежнему занимает?

В.Ерофеев― Да, конечно. Дело в том, что, видите, у меня получилась не только Франция. Дело в том, что на первом курсе университета влюбился в однокурсницу… вернее, нет – она была на полтора года старше меня. Она была из Варшавы, такая «Варшавская мелодия» случилась. И мы поженились, и мы жили почти 30 лет вместе. Так что для меня тема Польши не менее важная, чем тема Франции. Я выучил польский язык так же, как и французский и говорю по-польски свободно и выступаю в Польше на польском языке. Сын у меня в Польше живет.

А.Ежов― А что, кстати, сложнее было: французский или польский? Потому что есть мнение, что носителям славянских языков учить сложнее просто в силу того, что много общего, и кажется, что многое понимаешь уже по наитию. Вот для вас как это было?

В.Ерофеев― Да нет. Легко и тот и другой дался. Просто жена – Веслава, — с которой мы ездили в Польшу на машине, она говорила: «Знаешь, после границы лучше говори по-польски». И я до сих пор плохо, почти не пишу по-польски, хотя читаю и разговариваю, и все нормально. Потому что выучил без словаря. То есть французский уже учил со словарем в университете, потому что надо было заниматься философией. Сначала был у меня в университете Достоевский, но вокруг него крутился уже все-таки французский мир, то есть сначала были советские, потом французские критики и так далее.

Потом, в 73-м году я поступил в Институте мировой литературы в аспирантуру. И там в 73-м году Сучков, человек, который вернулся из сталинского лагеря, мне разрешил, что было совершенно неожиданно, написать диссертацию «Достоевский и французский экзистенциализм», которую потом хотели в «Галлимаре» напечатать, но советские запретили. То есть все равно она первый раз вышла в Америке, не в России вот эта диссертация. Но сейчас она уже и здесь тоже книжкой.

Экзистенциализм оказался тоже очень важным для меня понятием. Потому что, во-первых, я узнал – и это было с самого начала, с первого курса, — что огромное количество как раз экзистенциальных открытий было сделано в эпоху Серебряного века: и Бердяев, и Шестов, и Сергей Булгаков, и там огромное количество философов вокруг этого понятия крутились, хотя и не знали, что они экзистенциалисты.

Хотя, когда я пришел к Габриелю Марселю в Париже, там Латинский квартал, он меня принял, — это был единственный человек в моей жизни, которые мне протянул два пальца вместо пятерни, чтобы пожать руку, то есть он, вообще, все-таки был там, на том свете. Он показал мне на диван и говорит: «Вот здесь сидели Бердяев и Шестов. Всегда ругались, но такие милые были». То есть для него и эти-то были, вообще уже, мальчишки. Совсем был старенький. А на шкафах стояли бюсты его самого, Габриель Марсель вообще везде стоял.

Когда я уходил, я совсем по-русски сказал: «А у вас не будет книжки, чтобы мне подписать. Он так задумался, хотя книжки стояли у него в шкафах, говорит: «Знаешь что, я тебе напишу на бумажке, а ты купи мою книжку и вклей». И он значит, мне написал: «Дружески Габриель Марсель…». Можно себе представить, Габриель Марсель, да? И я с этой бумажкой вышел, купил книжку и приклеил. И вот она где-то у меня стоит.

А.Ежов― А если говорить, скорее, о русской культуре, раз мы уже в этих материях находимся, наши слушатели спрашивают у вас, были ли вы знакомы со своим однофамильцем, имеется в виду Венедикт Ерофеев? Все-таки эпохи сошлись.

В.Ерофеев― Не только был знаком. Мы с Веничкой имели всякие разные приключения совместные. И я написал потом по поводу того, как нас путали безнадежно написал целый рассказ. Назывался «Ерофеев против Ерофеева». Мы с ним познакомились перед его чтением. Он должен был читать «Вальпургиеву ночь» в какой-то хрущобе на речном вокзале, на водном стадионе. Есть такие у нас хрущобы, которая на попа стоят, не пятиэтажки, а там, не знаю… девять этажей. Это было зимой. Я вошел в лифт. Кто-то крикнул «Подождите!» и вошел Веня, такой красавец невероятный в меховой шапке набекрень, высокий такой. И вот мы стоим в лифте – ни здрасьте, ничего – мы поднимаемся на самый высокий этаж, едем вместе. Я смотрю в пол, и он смотрит в потолок. Потом, где-то на уровне 7-го этажа он мне говорит: «Ты бы хоть фамилию поменял». Так мы с ним познакомились.

С.Крючков― А, собственно. 73-й год, по-моему, появление «Москва – Петушки».

В.Ерофеев― Нет-нет, 69-й. Он написал в 69-м году.

А.Ежов― А для вас в это время писательство уже началось?

В.Ерофеев― Да, уже было, конечно. Я первую свою публикацию – она была крошка совсем, но, тем не менее, это была «Юность. 68-й год – я написал рецензию на новую книгу Корнея Чуковского о Чехове. Вот с этого все началось у меня.

С.Крючков― То есть оно вырастало из литературоведческих каких-то?..

В.Ерофеев― Да, да. Я пошел на филфак и учился… Там первая моя курсовая работа была: «Неологизмы Хлебникова». Вторая была «Религиозный идеал Достоевского в «Бесах»». За что мой профессор сказал: «Знаете что, Виктор, можно я вам четверку поставлю, потому что пятерку за такую тему у нас вряд ли можно ставить». И так далее.

В общем, интересно, что меня Франция и, вообще, это состояние такое с Веславой, с поездками в Польшу – Польша была не менее интересна, чем Франция в то время. Она как-то из меня вытряхнула всю советскую пыль, которая просто накопилась в стране. Я никогда не чувствовал себя советским человеком. Поэтому когда мне потом говорили, что я антисоветчик, я не очень понимал, потому что меня это как-то и не касалось. Хотя, конечно, были самые смешные ситуации.

Мой тесть Зигмунд, он был лучший повар Польши. И тогда еще отец у меня был вице-президентом ЮНЕСКО, а Зигмунд работал поваров в польском посольстве Парижа. И тогда казалось, что это невероятная разница, хотя они любили друг друга. Отец бегал к нему ужинать. Но потому же повара завоевали мир, и теперь, вообще, лучший повар – это невероятно что…

Так вот, когда случился «Метрополь» и меня порубили на куски, потому что, естественно, выгнали из Союза писателей, выгнали из моего института. Все закрыли, даже в Польшу не пускали. Вообще просто все перекрыли, и в черной дыре сидели немало лет, между прочим. Зигмунд написал мне: «Слушай, приезжай в Варшаву. Я тебе куплю вагончик и будем торговать сосисками на центральной площади. Кончай свою литературу, ничего хорошего в этом нету». Но я вот, видите, не уехал.

С.Крючков – 79―й год, после «Метрополя» вас исключают из Союза писателей. 32 года вам. Сделать карьеру, чтобы попасть в Союз писателей к этом довольно молодому возрасту, надо сказать, нужно было какие-то усилия приложить.

В.Ерофеев― Вы знаете, меня взяли за абсолютно несоветские статьи. Вы, наверное, знаете, что первое, что я написал, это была большая работа о Маркизе де Саде. Она называлась «Маркиз де Сад. Садизм и 20-й век». Но поскольку эту работу потом напечатали в Италии, во Франции, и еще в ряде стран, то, наверное, понимаете, что она была не разоблачительная. То есть я написал о душе, о Маркизе де Саде. До сих пор считаю его своим учителем. Говорю абсолютно искренне. Вообще, кто меня больше всего научил литературе, так это Маркиз де Сад.

Ну вот, я начал ее писать, потому что я приезжал к родителям в Париж. Папа был как раз зам генерального директора или вице-президентом ЮНЕСКО. И только что разрешили Сада. То есть он был запрещен во Франции до середины 60-х годов. Когда я прочитал его, я понял, что Сад мне откроет загадку Советского Союза. То есть социальный садизм, – сейчас я говорю не про сексуальный, — он просто раскрывался через его книги. Вот эта теория безнаказанности, теория самоутверждения за счет нажима на других у него работала великолепно. Я прочитал, думаю: вот, всё… И открылся Советский Союз – распахнулся через Сада.

И я написал эту статью. И там, конечно, все просто офигели: аспирант, мальчишка написал такую большую работу. Из-за того, что был Сучков, либеральный директор. Напечатали в «Вопросах литературы». Это был 73-й год. И до этого я принес ее первый раз в 71-м году, эту работу большую. Они не знали в «Вопросах литературы», что был маркиз де Сад. Они думали, что это был доктор, который лечил этих садистов.

С.Крючков― Вы говорите, что Советский Союз открывался вам через де Сада, загадка Советского Союза. А, собственно, когда советчина перестала быть для вас загадкой?

В.Ерофеев― Советчина вообще никогда не была особой загадкой, потому что я слишком высоко там жил. И я видел, как к родителям приходили такие высокие люди, которые рули Советским Союзом, при этом они курили американские сигареты и пили только шотландский виски, и вообще, вся страна не имела для них никакого значения. И было понятно, что это труха.

Поэтому, в общем, те, которые сейчас кричат что-то про Советский Союз, мне просто смешно. Они ничего не знают. Смешно их слушать. Пусть лучше как-нибудь придут послушать, чего я им там могу рассказать про это. Там они все бежали со всех ног, чтобы увидать Париж. Я видел: на моих глазах женщины сходили с ума от восторга парижского, вот эти советские жены, которые ездили, и моя мама их опекала, потому что это жены министров. Они от французских магазинов сходили с ума. И так все это продолжалось, можно было много о чем…

Вот в «Хорошем Сталине» там много чего. Там очень интересная тема «Папа и Сталин», потому что Сталин любил моего отца лично. Он считал, что вот такой должен быть человек будущего. И много всего рождалось в такой тесной связи отца… Там много историй, но короткую расскажу. Они как-то уже со Сталиным сработались. И закончился какой-то прием. И Сталин подзывает пальцем Молотова и говорит: «Молотошвили, слушай, а переводчики у тебя ордена получают?» Тот говорит: «Да, получают». – «А Ерофеев получил орден?» — «Нет еще. Рано». – «Нет, ничего не рано. Дай ему». И вот отец получил орден. У него были довольно серьезные ордена. То есть Сталин ему орденов тоже надавал. Знаете, это было настолько очевидно, что происходило, потому что, с одной стороны, наш двор заселял Власик и прочая команда, а с другой — там был Фадеев, там был Суров, там были те люди, которые делали советскую культуру. Было видно, что они абсолютно меньше всего хотели бы, чтобы весь этот ужас продолжался. То есть все это выложено…

С.Крючков― А было понимание того, что все это рухнет, или люди были готовы жить в этом цинизме, этом понимании, описанном вами, до бесконечности?

В.Ерофеев― Когда Сталин умер, было ясно, что Советский Союз умрет очень скоро.

А.Ежов― У нас неожиданная просьба нашей слушательницы Тани: «Каким бы слоганом вы охарактеризовали вот ту советскую действительность?»

В.Ерофеев― Вот в этой книге «Хороший Сталин» я называл это «магический тоталитаризм». Это так и есть. Магический – потому что, эта магия, безусловно, существовала. И отец описывал это: «Когда входил в кабинет Сталина, ощущение магии было, магического какого-то существа, которое могло все что угодно сделать, понять и разыграть любую карту в мире».

А.Ежов― А в нынешнее время как магию вы не ощущаете?

В.Ерофеев― Той магии не ощущаю.

А.Ежов― Просто продолжение вопроса: «Каким слоганом вы бы нынешнее время охарактеризовали? Внезапный такой переход.

В.Ерофеев― Если говорить серьезно, я бы называл это «эпидемия глупости». Потому что на мир просто океан глупости вылился, причем совершенно не обязательно только на нашу страну, хотя нашу страну тоже затопила глупость, безусловно. Ну, Америка просто пострадала сильно и Англия тоже с брекситом. Но глупость просто…

Я помню, когда у меня вышла «Русская красавица», и она стала действительно мировым бестселлером, у меня было такое ощущение, что я сел в последний вагон такого большого, красивого поезда под называнием мировая культура. То есть мне выделили там самое поганое место, где-то в последнем вагоне, где-то на табуретке. Но я здесь нал, что я все-таки в этот поезд сел. И те рецензии, которые в основном, конечно, появились в Германии, во Франции, да и во всех странах кроме Советского Союза, у меня вышло бесчисленное количество рецензий – все были отрицательные, ни одной положительной…

С.Крючков― Вы же книжку в 82-м писали.

В.Ерофеев― Я написал в 80-м. Дописал ее… я писал-то два месяца «Русскую красавицу». В 82-м немножко поправил…

С.Крючков― На Западе она вышла…

В.Ерофеев― Она вышла в 89-м. Она вышла в Париже в 89-м. И потом в 90-м с трудом у нас вышла. Потому что владимирские типографы не хотели печатать «эту муру», как они говорили. И вообще, получилась какая-то невероятна история. Приехали владимирские типографы и не будут печатать эту порнографию, гадость такую. Приехало 6 человек, то есть народная цензура. То есть отказалась… Ну, значит, мы встретились с ними, поговорили 6 часов… И потом они сказали: «Ну, ладно, напечатаем тебе, только с условием, что каждому подпишешь». То есть по-русски мы решили.

С.Крючков― Грубо говоря о сегодняшнем времени, о его глупости, как вы ощущаете: это глупость снизу или глупость сверху, или это такая всепроникающая или всепронизывающая?..

В.Ерофеев― Всепронизывающая глупость.

А.Ежов― Александр из Питера спрашивает: «Какие-то положительные воспоминания о то времени у вас остались?»

В.Ерофеев― Ну, конечно! Как же не останутся? Вот, Александр, мы сидим на юге Франции. Папа с чемоданом денег. Он привез для коммунистической партии, но все это под видом того, что покупается картина Пикассо. Тут же сидит Арагон, тут же сидит Морис Торез, который председатель коммунистической партии. И я вот… мне лет около одиннадцати. Вот мы сидим на солнышке, на юге Франции, и они обедают.

И мне скучно с ними. Чего мне с ними делать? Я понимаю по-французски, но они там говорят о политике. Я беру салфетку, кладу руку, достаю карандаш, начинаю обводить свою пятерню. Пикассо сидит справа от меня. От так берет карандаш ревниво и начинает сам мне обводить руку. Обводит руку, кладет карандаш. Убирает руку довольно импульсивно. Потом палец засовывает в вино и разукрашивает руку красным вином. И когда он разукрашивает руку – появляется его картинка такая на салфетке. И тогда Арагон говорит ему: «Слушай, Пабло, а ты подпиши ему, потому что это ему на всю жизнь». Тут Пабло начинает колебаться, потому что когда он подпишет эту салфетку, то на эти деньги можно ресторан этот купить, не ужин, не обед, а ресторан. Просто оторвут с руками. Он там смотрит на меня, смотрит, а потом берет и подписывает, и дату ставит и все прочее. И дает мне эту салфетку с моей пятерней.

Потом выясняется, что салфетка куда-то потерялась. Я вот думаю, что у папы большая библиотека: где-нибудь, когда-нибудь откроем мы какую-то страницу – салфетка вылетит.

Так что, конечно, было много. Да и советские впечатления были замечательные тоже. Много чего было хорошего, потому что советские же впечатления не ограничивались только школьными… Потому что школьные были впечатления этой бедноты, той нищеты, которая после Париж, когда я приехал – как люди ютятся в подвалах, где капает с потолка, где стоит угарный газ такой, где люди живут не человечески. Это было ужасно.

Потом, конечно, когда появились впечатления литературные, появились друзья – ну о чем говорить! – это были великие люди.

С.Крючков― В одной из колонок, говоря о Шукшине, вы написали, что когда-нибудь какой-нибудь ученый с легкой брезгливостью, глядя вспять на наш сегодняшний, как вы это называли, ледяной муравейник, задастся вопросом: как это стало возможно? Это ответ Шукшина, который вы вкладываете в его уста, звучит: «А вот так!» Ваш ответ каким бы был?

В.Ерофеев― Вы знаете, очень много зависит от глупости как раз. Потому что те люди, которые думают, что они что-то сейчас захватили, сделали, что у них что-то получилось, на самом деле, помимо этого муравейника ледяного ничего нету, и, конечно, чтобы изменить страну, потребуются огромные усилия, потому что страна за последние 20 лет ехала в прямо противоположную сторону, и очень трудно будет, конечно, разруливать.

Но получится, я думаю, потому что страна богата талантами, а народ богат воображением. Поэтому если включить воображение не то, которое включает телевизор, а включить воображение, которое будет адекватно жизни и экзистенции, то, я думаю, что получится. Но надо дождаться этого.

С.Крючков― То есть, по вашим ощущениям, 91-й год – это как старт на первой передаче и перед переключением на вторую нужно сделать некий рывок. Сейчас мы находимся состоянии этого рывка?

В.Ерофеев― Нет, мы сейчас находимся в состоянии, когда задним ходом пошла машина, и она еще при этом натыкается, бьется, ломается. Мы, конечно, в царстве лжи живем, и это так отчетливо. И одно дело, когда живешь в царстве лжи, а когда все-таки у тебя такой бэкграунд, когда ты можешь посмотреть с разных точек зрения, то, конечно, эта ложь просто бьет по глазам и очень тяжело… Но я считаю, что у меня просто такая пожизненная командировка в Россию, мне выдал Господь. И я ее вот…

С.Крючков― Вы большую часть времени в России проводите?

В.Ерофеев― Ну, почти: половина на половину.

А.Ежов― Писатель Виктор Ерофеев был гостем программы «Разбор полета». Сегодня провели ее Станислав Крючков, Андрей Ежов. Как всегда, не успели обсудить все, но я думаю, что еще раз – обязательно. Спасибо!

Источник: echo.msk.ru


|||||||
©2012 «Три Века», Все права защищены Три-века twitter  Три-века в контакте  Три-века facebook Яндекс.Метрика